Родитель, как отъезжали, был ли в добром здравии?
– Доносят, в добром ныне… Задышлив токмо стал…
– То-то!
Новым холодом страха за отца повеяло на Василия.
– Я мнил, – отводя глаза и весь заливаясь темным жарким румянцем, молвил он, – что ты мне в службу набивался… ну… корысти ради… чинов там, боярства, когда осильнею… А ты…
– И это было! – подумавши, с легкой грустью согласил Иван. – Матка наказывала, вишь, когда посылала в поход, «подружись тамо». Ну и все такое прочее… Да, не гожусь я, видно, в Свиблы! – устало домолвил он. – Али в кого там ищо! Словом, не гожусь! Нынче и понял. Ты уж извиняй, княжич, на правдивом слове! Служить могу, а услужать – нет, не выходит етого у меня!
Да и – скушно, тово!
Василий слушал кметя удивленно, сам еще не разбираясь в той буре чувств, которую разбередил в нем этот ладный молодой воин. Да не впервые ли и слыхал Василий подобные слова? Перед ним заискивали, льстили, взглядывали с прищуром, когда и недобро, как Свибл, а чтобы так вот… скушно, мол, – кажись, никогда и не было. И невольно именно теперь, когда Иван отрекался перед ним от дальних материных замыслов, Василия остро потянуло к этому чуток неуклюжему нравному кметю. Сердцем понял, что да, он, Василий, еще сосунок перед Иваном, хоть и будущий великий князь! И сказать мечталось в сей миг что-нибудь взрослое, княжеское, а – не высказывалось ничего. То хмурил брови, то улыбался он самому себе и молчал, и только когда Иван, не высказавши более слова, срядился покинуть горницу, вымолвил тихо вослед:
– Ты приходи! Не сержусь!
Иван глянул, улыбнулся криво, одной половиной лица, отмолвил:
– Приду! Куда ж денусь, княже! Тута мы все хошь не хошь – как в мешке едином завязаны! – И вышел, не давая Василию больше возразить.
А княжич еще долго сидел, передумывая и порою встряхивая кудрями, точно спорил с самим собою, чуя, что как раз теперь, отвергшись от искательств служебных, прикипел ему к сердцу нравный кметь… То ворчал про себя: «Ну и пусть! Найдутся!» Да не слагалось и то, ибо тотчас наплывало прозрением: да найдутся ли иные такие-то?
Встреча с Иваном возмутила в Ваське самые глубины души. Все то, что считал давно похороненным и вспоминалось лишь так, в грустную минуту – родная семья, родина, Русь, – вновь властно вступило в сознание и требовало ответа: кто же он? И чего хочет? Вот, и русскую молвь начал было позабывать! Нынче доверили десяток: заслужишь – сделают сотником! В Тохтамышевой рати русичу выслуживаться не просто, прошли те времена, когда наших в татарском войске было навалом. А Иван словно все это рукавом смахнул: когда, мол, домой? Лутоня ждет… Лутоню он, почитай, и не помнит! – отроком малым зарывал в солому, хороня от литвина… А нынче мужик, дитями осыпан! Как там золовка еще поглядит?! Нет! Нету у него доли в родимой земле! А Ивану того высказать так и не смог. Что не позволило?
Нынче и сам не понимал себя Васька!
– Эй, лоб! Переметы поправь!
Толстолобый непроворый ратник Керим более всего хлопот доставлял Ваське. Те-то два брата, Тулун и Кучак, проворые, их и подгонять не надобно, к всякому делу хороши. Бука ленив, но зато стрелок такой, каких поискать: птицу на лету сбивает без промаха. Хороши и те четверо – Ахмад, Кюлькан, Сапар и Якуб, – все из бывших Мамаевых батуров. С Голотой, беглым русичем, верно, из рабов – пастухов, пришлось повозиться: сабли в руках держать не умел! Только по то и не выгнал из десятка, что свой, русич.
Иначе – куда пойдет? А мальчишка, Голсан, тот только и смотрит ему в рот!
Нет, добрый десяток достался Ваське, неча Бога гневить! С Богом, кстати, тоже не все было ясно. Добро, в Тохтамышевой орде мало смотрели на то, какой ты веры, иначе Ваське плохо бы пришлось с его затертым медным крестиком на груди… Лучше было не думать! Совсем не думать. Во всяком случае, до возвращения из похода. Или уж думать, чтобы сделаться сотником, завести две-три сотни баранов, табун коней, юрту, жену, нарожать таких же вот черномазых парней от смуглой плосколицей татарки… А Русь? А Лутоня с Иваном?
Над головою текли, точно белорунное овечье стадо, легкие далекие облака, тянули к югу гусиные караваны, и рыжая неоглядная степь простиралась окрест, насколько хватало глаз. Армия шла на Хорезм.
Так ничего и не решил Васька. Впрочем, в походе было не до дум, у редких колодцев случались драки. Воду выпивали всю, до мокрого песка. Кони заметно спали с тела, как и воины. Овечьи стада давно отстали от войска, и сейчас воины пили, почитай, один кумыс да жевали безвкусный сухой хурут.
Сотники подгоняли десятских, те – простых воинов: скорей миновать пески, не то подымется ветер или, того хуже, Кара-Чулмус, вихрь, от которого гибнут целые караваны!
Закаты падали за окоем, меркла степь. Глухо топотали стреноженные кони. Васька спал в полуха, проверял сторожу: не заснула ли? Сам будил очередных – хуже нет к утру потерять какого коня! Ругнув, для порядку, сторожу, вновь заворачивался в конскую попону, валился на землю, раскинув вокруг аркан, сплетенный из овечьей шерсти, от змей и ядовитых пауков.
Сухая земля еще хранила дневное тепло, медленно остывала к утру, когда уже начинала пробирать дрожь.
В Хорезм вступали роскошною позднею осенью. Главные силы ушли на Ургенч, они же потрошили сейчас отдельные поместья дехкан, разбросанные по краю пустыни. Баловались, рубили на костры яблоневые сады, лень было топить кизяком, объедались дынями и виноградом. Васька маялся животом. В первые дни объелся сладкою овощью. Забедно было отдавать приказания и тут же бежать к ближайшему дувалу, развязывая штаны. Впрочем, и многие степные воины, не навычные к местной еде, маялись тем же. Кони вытаптывали пшеничные поля. Коней тоже пробовали для потехи кормить виноградом.