Дуня рыдала. Она любила отца, прощая тому все безлепые шатания последних лет. Рыдала, уткнувшись в алые взголовья княжой постели. А он сидел рядом, гладил ее большою рукой по рассыпанным волосам (была без повойника) и молчал. Слова не выговаривались. Тупо думал о том, что делать теперь. Ежели, ежели… И Василий в Орде! И Кирдяпа с Семеном! И Михайло Тверской! А ну как они все, вкупе… И пискуп Денис, который в днешней нуже мог бы, верно, защитить, удержать, теперь уже где-то там, за Окою…
Странно, сперва совсем не подумал про Бориса Костянтиныча. Дядя своих буйных племянников, давний враг Москвы, он и ныне сидел в Орде с сыном Иваном, хлопоча перед ханом о вотчинах своих… Но теперь, теперь! Теперь ему надобно было помочь усесться в Нижнем! Занять тестев стол! Хошь на время, на срок малый, пока не осильнели опять, отодвинуть от себя и от княжества сущую эту беду!
В сенях встречу попавшегося Свибла (всегда лезет на очи!) сгреб за грудь, в готовую расхмылить почти родную хитрую морду выдохнул: «Не ты ли меня продаешь, Федор?» И откинул, отшвырнул от себя, едва устоял на ногах боярин, и уже издали, с оборота, крикнул повелительно: «Думу собирать!»
К вечеру сидели с боярами. Тут вот ощутил только, что в тревоге не он один, озирая готовно-зоркие лица Всеволожей (Свибловой зазнобы! Знал все нелюбиябоярские!),внимательный ликосанистогоМороза, спокойно-настороженный, без обычной улыбки своей взор Тимофея Вельяминова (пришел ныне с Юрием Грункой, младшим братом, и с племянником, Иваном Федорычем Воронцом), и далее по лавкам: Ивана Родионыча Квашню, Ивана Федорыча, Собаку Фоминского, Семена Окатьевича и целую дружину Акинфичей – Федора Свибла, Ивана Хромого, Александра Остея и других. Дмитрий Михайлович Боброк, высушенный долгою болезнью, сидит по правую руку от князя. Смотрит отрешенно и строго, в никуда. Игумен Севастьян поглядывает то на него, то на великого князя. Двоюродный брат Владимир, пышущий здоровьем, сияющий, один только и не сдерживает порою невольной, рвущейся с уст улыбки. День какой! А в лугах, где косари, рядами, со смехом, пестроцветные, в праздничных одеждах своих ходят женки с граблями и поют – как поют! Аж досюда доносит! В лугах, где голову кружит от медового аромата вянущих трав, в лугах каково! Эх, не вовремя помер старый суздальский князь, в осень бы лучше! И вся земля тово, в пору ту, словно грустит. Не вовремя!
– Кошка-то ведает?!
На правах брата и володетеля вопрошает Владимир. И не окоротишь, и вопрос не нелеп: без Федора Кошки, без его трудов ордынских ныне и вовсе бы пропасть! А и от Данилы Феофаныча из Орды нету вестей. Как там Василек, наследник? Не соскучал, не изнемог в татарской земле? Не в состоянии там от кого иного? В Сарае по злобе ли, по зависти и убить могут, а там и концей не найдешь! (Дуню давеча с трудом отговорил от поездки в Нижний.
Тестя уже схоронят, лето, не станут сожидать доле трех ден, а соваться в город при нынешнем безвластии и ей не след!) Дуня плачет, дети в тревоге, а у него и у бояр своя зазноба, княжеская, невесть, что и вершить.
Остановили на том, чтобы поддерживать перед ханом князя Бориса. В Орду поскакали срочные гонцы с поминками. В ожидании и страхе тянулись недели, не принося облегчения, хоть и стояло ведро, хоть и справились с покосом в этот раз. Наконец дошла-таки весть, что хан передал нижегородский престол Борису Кстинычу. Но и вздохнуть не пришлось! С вестью прискакал Федор Кошка. Мрачнее тучи был боярин и, оставшись с глазу на глаз, вымолвил:
– Беда, князь!
– Кирдяпа с Семеном копают под меня? – начал было Дмитрий, но Кошка небрежно отмахнул рукавом:
– Копают, конешно! Как не копать! Да хан и им не больно верит… А токмо, князь батюшка, не обессудь! Великое княжение закачалось! Надобно серебро и – враз! Много серебра! Хану без того, вишь, своих амиров не удоволить, ну и… Сам понимай!
– Сколь?
Федор поднял тяжелый взор (уже не молод! Уже и морщью покрыло прокаленное солнцем, иссеченное ветрами чело!), поглядел на князя, помолчал.
– Осемь тыщ! – сказал. Сказал и умолк.
– Столько не собрать! – бледнея, отмолвил Дмитрий. И слышно стало, как бьется в оконницу дуром залетевшая в горницы лесная зеленая муха. – Не собрать! – с отчаянием повторил Дмитрий. – Мне все княжество разорить, и то восьми тыщ серебра не достать нынче!
Кошка вдруг молча сполз с лавки и упал на колени.
– Князь батюшка! Не кори! Иного измыслить не мог! Не переодолим коли – и все истеряем! Ведаю! Ведал и сам! А токмо – всех обери, по земным грамотам, у кого хошь!
– Был бы митрополит другой! – зло и мрачно отозвался Дмитрий. – У фрягов, баешь?
– Тыщи три дадут, вызнавал! Кой-чем поступиться придет… И греки дают, и бесермена, ежели по-годному попросить. Заможем на то лето отдать?
– поднял требовательный взор на князя.
И теперь их было только двое. А там – бояре, князья, стратилаты, дружина, города, села, купцы, смерды, и у всех… И все и все сейчас на этих вот Иудиных тысячах зависло опять! Когда же, ну когда возможет Русь попросту двинуть железные полки, изречь: «Не позволю!» И броня, и стяги, и гнев ратный, и, с рогатинами, ряды пеших дружин, смерды, боронящие землю свою. И чтобы никому ся не кланять! Ни хитрому фрягу, ни немцу прегордому, ни злому татарину, ни свирепому литвину, ни бесерменину тому! Того ведь одного токмо и жажду, по то и бьюсь! Величия жажду родимой земле, Руси Великой! А нет, дак мне вон ета постель, да Дуня, да какой ни есть зажиток, детей бы гладом не поморить… Много ли на себя-то самого идет княжого добра! За трапезою – те же каша да щи, и не надобно иного! Изюму, да ягод винных, да вин заморских, из фряжской земли привезенных, чем балуют иные бояре, не надобно мне! Но власти в земле, ежели, по слову батьки Олексея, все должно иметь в кулаке едином, власти не отдам!