Мгла стояла до третьего часу, и до третьего часу не двигалось ни то, ни другое войско. И тут вот, когда уже стало редеть и возможно стало разглядеть верстах в трех впереди бесконечные ряды татарской конницы, Дмитрий медленно отстегнул запону княжеской алой ферязи и бросил ее в руки Бренка, приказавши:
– Надень! Знамя будете возить над ним! – властно велел он рындам. И рукою в перстатой, шитой серебром рукавице остановил готовых двинуться за ними детских.
– Я поеду в передовой полк! – сказал Дмитрий. – Обнимемся, Миша!
Не слезая с седел, они обнялись и троекратно поцеловались. Когда Дмитрий тронул коня (за ним ехали лишь стремянный и кучка оружных холопов), он углядел краем глаза рванувшихся было к нему младших воевод.
Вздернул подбородок, глянул грозно. Пусть только посмеют остановить! Он готов был сейчас любого бить, резать, грызть зубами. И бояре, испуганные, раздались посторонь. Ни Боброка, ни Владимира Андреича, ни Микулы, ни прочих воевод, кто мог бы и смел остановить великого князя, не было. Все они разъехались по своим полкам. И, поняв это, почуяв, что его уже не остановят, Дмитрий глубоко, облегченно вздохнул и сжал в руке своей граненый, писанный золотом шестопер. Подумал, прояснев взором, оборотился к стремянному:
– Саблю! А это отдай! Бренку!
И тот поскакал, округляя глаза от непонимания, но тоже не посмевши перечить своему господину.
Кто-то там еще скакал за ним всугон, скакали охранять, сопровождать, но уже прояснело, что не вернут, что наконец он свободен, свободен! И будет биться сам, и разить врагов, как когда-то мечтал еще в детстве! И, уже ликуя, уже раздувая ноздри в предвкушении того, чего ему не хватало всю жизнь, князь, горяча коня, наддавал и наддавал ходу…
А Бренко, нежданно получивший знаки княжеской власти, стоял под знаменем и, сузив глаза, глядел вперед, на дальние ряды татар, на своих и на удаляющуюся от него маленькую, уже ничтожную среди тьмочисленных ратей фигурку всадника. Смотрел и гадал, кого из них, его или князя, нынче убьют на бою. И почему-то знал, что убьют и что так или иначе, но видит Дмитрия он последний раз в жизни. Рынды у него за спиною замерли, оробев. Младшие воеводы, мало что понимая, глядели смятенно на Бренка, над головою которого реяло багряно-золотое знамя, и ждали теперь от него тех приказов, которые должен был бы подавать им великий князь.
Сознает ли ничтожный правитель, волею судеб оказавшийся во главе многих сил, сущее свое ничтожество? По-видимому, никогда. Мамай даже и за мгновения до своей жалкой гибели в Кафе не чуял, не понимал ничего, по-прежнему считая себя властелином полумира, которому лишь временно изменила судьба. И скажем еще: поражения в Куликовской битве Мамай не предвидел даже в бреду, даже в полном угнетении духа, каковые бывают и у ничтожных правителей.
Он, наконец-то преодолев вечное скопидомство фрягов, собрал армию, превосходящую Батыеву. Он и самих фрягов ведет с собой на Москву! Весною, запрещая своим татарам сеять хлеб, он был уверен в русской добыче. Этот гурген, зять покойного изверга Бердибека, всю жизнь изворачивался и хитрил, отлично постигнув мерзкую науку власти: знанье того, когда и кому надобно вонзить в сердце кинжал или напоить ядом, какую голову следует отрубить и кого задавить, закатавши в кошмы, чтобы не лишиться власти. Но он не ведал главного, того, что подобная власть некрепка уже потому, что лишает себя сильных, талантливых и смелых сподвижников. Этого он не понимал совершенно, как не понимал того ни Калигула, ни Нерон, ни Тиберий, ни, все прочие, несть им числа, сатрапы и диктаторы, до Ивана Грозного и до недавних российских генсеков, которые все делали одно и то же: изничтожали живые силы страны до тех пор, пока корабль государственности не переворачивался, а ежели и спасались, то не благодаря, а вопреки своей «деятельности», спасались помощью еще не уничтоженных, еще не расхищенных национальных сил.
И для чего, какой корысти ради двинул он все эти безмерные множества на Русь, а не против Синей Орды, откуда пришла и шла уже на него сущая погибель? Или и он, этот коварный славолюбец, в тайная тайных души жил иллюзиями? Да не в самом ли деле восхотел он сравниться с Батыем?!
Тогда… Но тогда его можно лишь пожалеть! В одну и ту же реку нельзя ступить дважды. Изменилась и Русь, и степь, причем изменились настолько, что вспоминать события полуторастолетней давности и вовсе не стоило.
Нельзя жить мечтою о прошлом. Нельзя, опираясь на то, что было и невозвратно прошло, пытаться творить грядущее. Грядущее всегда иное. И какое оно, нам не дано узнать. При этом гибнут и те, кто хочет возродить угасшее, но гибнут и разрушители, пытающиеся воздвигать свои дворцы на развалинах уничтожаемого величия. Где та грань, где та нить, связывающая «оба полы сего времени», из прошлого подающая руку грядущим векам? Где она? Но она есть. И побеждает тот, кто находит этот по острию приятия и отрицания проходящий средний путь. Покойный митрополит Алексий был один из тех немногих, кто угадал, и угадал верно. И страна, поднявшаяся к Куликову полю, выполняла – все еще – волю покойного создателя своего…
…Посеченных ордынцев складывали на ковер. Мамай смотрел, каменея.
Глянул белыми от ярости глазами, глянул так, что воины попадали во прах.
– Как смели?! Как смели вы?! Как смели уступить в бою моим московским рабам?! Я прикажу отрубить вам головы! Я сниму с вас кожу живьем, дабы научить, вас мужеству! – Носком мягкого узорного, с загнутым носом, татарского сапога он бил по склонившимся лицам, кричал, брызгая яростною слюной. Наконец побитых воинов уволокли, дабы наказать палками. Мамай пил, крупно глотая, пенистый кумыс и не мог напиться.