Святая Русь - Страница 89


К оглавлению

89

Но дверь отворилась – как-то враз и с треском. Внутрь корабельной палатки ввалились разом четверо, ухватили за плечи. Митяй рвался изо всех сил, цеплял непослушными пальцами, отрывая от горла чужие персты, хрипел, воздуху не хватало рыкнуть, а те, навалясь, душили, давили его, и чей-то – до того знакомый! – голос (Пимена? Али самого Кочевина-Олешинского?) произнес над самым ухом: «Скорей!»

Новый приступ рвоты поднялся у него изнутри, пошел задавленным горлом, ноздрями, он задыхался, гас, сильное тело само уже дергалось в последних неистовых судорогах, не желало умирать, глаза яростно и безумно вылезли из орбит, все в кровавой паутине, так и застыли, отверстые. Те, что душили, с трудом отлепляли теперь сведенные судорогой пальцы от толстого могучего горла. Кого трясло, и кто-то выдохнул погодя: «Кажись, все!»

От скосившейся набок лампады вздули свечу. Отравленный владимирский клирик еще ползал, стонал под ногами. Убийцы заткнули ему рот подушкою, дождали конца. Торопливо и неряшливо прибирали толстое, грузное тело, вчетвером, толкаясь и теснясь, заволакивали на постель…

Наивно писать, что Митяй заболел, не выдержав тягот пути! Заболел и умер «внезапу» в виду города! Люди того времени выдерживали и не такое.

Привычно было ездить в санях, в возках, на телегах и верхом, по жаре и морозу. Привычно было трястись в долгих многодневных путях, едучи из Новгорода в Москву, из Нижнего в Киев, из Твери в Вильну, из какого-нибудь Любутска на Волынь. Да и какие такие особые тяготы мог претерпеть в пути этот ражий, полный сил и энергии муж, грядущий за властью и славой?!

Нет уж, поверим сказанному Никоновскою летописью, не сомневающейся, как кажется, в насильственной гибели властного временщика: «яко задушиша его», «яко морскою водою умориша». «Понеже и епископи вси, и архимандриты, и игумены, и священници, и иноци, и вси бояре и людие не хотяху Митяя видети в митрополитех, но един князь великий хотяше». Знали! Ведали и все на Москве, как совершилось дело. Уведал и князь. Но об этом – в свой черед. А пока о том, что совершилось после.

Глава 40

Двадцать девятого сентября произошло сражение флотилий Венецианской и Генуэзской республик. Одолела Венеция. Но бой этот ничего не изменил.

Война продолжалась. Не было можно выйти из города, писал позже Киприан:

«Море, убо латиною держимо, земля же и суша обладаема безбожными туркы».

Корабль русичей (генуэзский корабль!), прибывший через несколько дней после морского сражения, не мог пристать к греческому берегу. Их не трогали, убедясь, что на корабле мирное русское посольство, но и не пропускали к причалам вечного города. Тело Митяя, «погадав», вложили в баркас (варку) и перевезли в Галату. Тут, в Галате, в генуэзских владениях, его и похоронили.

Иван Петровский в ночь убийства крепко спал и до утра не уведал ничего. А утром застал плохо прибранный труп и Пимена, роющегося в бумагах покойного Митяя.

От подплывавших к ним корабельщиков послы уведали уже об изгнании прежнего патриарха с престола. Новый, еще не избранный патриарх – взамен Маркария, который посылал грамоты князю Дмитрию и Михаилу – Митяю на проезд в Константинополь, – должен был теперь принять русское посольство… С чем принять?

И еще спросим: а не уведали ли убийцы допрежь того о переменах в Константинополе? Не потому ли и был задушен Митяй, что погиб, свергнут и заточен был его покровитель, патриарх Макарий? Или вспышка ярости, как грозовой разряд, поразила Митяя, и лишь после того начали думать убийцы: как быть?

Иван Петровский стоял над телом Митяя, глядя на вытаращенные, мертвые, так и не закрытые глаза, на вываленный язык, соображая, что перед ним следы преступления. Далеко не все в корабле ведали о том, что произошло ночью! И потому тело Митяя поспешили прикрыть, поспешили сплавить в Галату и предать земле.

И вот теперь наконец Пимен добрался до княжеских подписанных и утвержденных печатью грамот. Перед ним – протяни руку! – лежал митрополичий престол.

Хмурые, не глядя в глаза друг другу, собирались бояре и клирики.

Надобно было что-то решать. На архимандрита Мартина, пискнувшего было что-то о Киприане, поглядели с таким недоумением, что бедный коломенский владыка тут же смешался и умолк. Они сидели в трюме друг против друга на грубых скамьях, на связках каната, на кулях, на бочонках с питьевой водой.

Было тесно и страшно, ибо над всеми ними витало совершенное преступление.

Кочевин-Олешинский был бледен и хмур. Пимен низил глаза, боялся поднять жгучий взор. Угрюмые, замерли Коробьины, оба знали, что их считают убийцами, хотя и тот, и другой преступление попросту проспали. Кажется, Федор Шелохов первый изрек буднично и просто:

– Ну что, други?! Надобно иного нам владыку выбирать! Раз уж поехали за тем!

И Азаков подхватил обрадованно, ставя на ночном убийстве размашистый косой крест, букву «хер», означающую конец, «погреб» всему делу:

– Из своих!

И тут вот и началась жестокая пря. Еще не опомнившиеся бояре и клирики сцепились друг с другом. Возникло сразу два имени: Иван Петровский и Пимен. Только эти, третьего не дано!

За Ивана – молчальники, за ним тень Сергия Радонежского. За Пименом, архимандритом Переяславским, – обычай и власть. Ибо он – держатель престола. Так полагал Юрий Василич Кочевин-Олешинский, к тому же склонялись Невер Барбин и Степан Кловыня, к тому же склонялись оба толмача – Василий Кустов и Буил, многие клирики. И восстала пря – до возгласов, до руками и тростями махания, за груди и брады хватания и прочей неподоби, о чем и писать соромно. Перетянули бояре, перетянули сила, навычай и власть.

89