А меж тем жизнь шла своим чередом. Сеяли и убирали хлеба, косили сено. Рождались, умирали, женились и выходили замуж.
Василий не был близок со своими многочисленными братьями и сестрами. Отвык от них за годы ордынского и краковского сиденья. Братьев Юрия, Андрея, Петра и Константина уделами наделил еще отец (соответственно: Галичем, Можаем и Вереей, Дмитровом и Угличем). Они встречались на пирах, на общих семейных трапезах, которые, время от времени, устраивала Евдокия, старавшаяся поддерживать в сыновьях семейный лад, но и только. С Юрием, не подписавшим ряда со старшим братом, отношения тем паче оставались натянутыми, и Василий испытывал душевное облегчение каждый раз, отсылая его в очередной поход. Сестры, вырастая, уходили из дому. Софья уже десять лет была замужем на Рязани, за Федором Ольговичем, Марию он сам выдал в Литву, за князя Лугвеня. Оставалась Анастасия. Широкая, в деда, осанистая коренастая девушка, она влюбилась в Ивана Всеволодича сразу, как узрела его, по приезде князя в Москву. Холмский князь, и верно, был хорош. Высокий, стройный, в лице – кровь с молоком. Она стояла на сенях, когда он проходил к Василию, и подняла на него ждущие глаза. Одного этого взгляда ей и хватило. И, не была бы княжеской дочерью, да и сестрою великого князя Владимирского, как знать, поглядел бы еще на нее Иван? И не такие красавицы сохли по нему, по его излучистым, в разлет, бровям, алым губам, по соколиному взору редкостных, темно-голубых глаз, по гордой его поступи княжеской. А у Анастасии нос широк – лаптем, брови слишком густы, бедра – слишком круты, не по-девичьи. Таких, в теле, девиц больше любят пожилые, познавшие вкус женской плоти мужики, не юноши. Пото и присловье молвится: «Перед мальчиками пройду пальчиками, перед старыми людьми пройду белыми грудьми»… Не посмотрел бы! А тут и глянул, и задумался, и румянец, полыхнувший пламенем, заливший жаром лицо великокняжеской сестры, углядел.
Каких только тайных страстных мечтаний не таили в душе прежние теремные затворницы! Сколь многое решалось для них с одного взгляда, с одного слова ласкового, походя сказанного! Нынче лишь где-нито на Севере еще можно встретить такое, чтобы с одного поцелуя в сумерках святочной ночи, с недолгого разговора за углом бани девушка начинала ждать – и годы ждала! – того, кого почла с этого краткого мига своим суженым…
Быть может, все одно ничем бы не окончило, но Василию надо было, дабы поддержать нестроение в тверском дому княжеском (всякие нестроения у опасного соседа на руку Москве!), дабы поддержать, подкрепить, – покрепче привязать к себе тверского беглеца. Анастасию спросил грубо и просто:
– Пошла бы за князя Ивана?
Не такая уж и благостыня беглый, лишившийся своего удела князь! Ну, удел-то, положим, не отберут, позор, а все же! Мог бы быть и поважнее жених у сестры, это Василий понимал и потому неволить Настю отнюдь не собирался. И не понял сперва, когда она, побелев, начала падать в обморок. Думал – с горя, ан, оказалось, с радости.
Свадьбу сыграли двадцать третьего сентября. Когда невесту раздевали, укладывая на постель из ржаных снопов, когда ждала, обмирая, в полутьме покоя, как он войдет, как она будет стаскивать с него сапоги, – чуть снова не стало дурно, в глазах все поплыло. И в постели не поняла еще ничего. Лежала навзничь, оглушенная, а дружки жениха уже били горшками в стену: вставайте, мол! Вздрагивая, с тихим отчаяньем думала: не по нраву пришла, ничего не сумела содеять, о чем шептали ей подружки в бане и утром свадебного дня. Но он обнял нежно и крепко, прижал к себе, и она радостно заплакала, поняв, что не остудил, не оттолкнул, ну а о прочем… Не последняя эта ночь, первая! А за стеной:
– Разлилось, разлелеялось. (Это уж на всякой свадьбе поют!) Когда вышли снова к гостям, узрела заботный лик матери, ободряющий взгляд Софьи Витовтовны, лучше других понимавшей состояние молодой, и строгий – Василия, заботившего себя интересами земли. Севши на расстеленную овчину рядом с мужем, обморочно прикрыла глаза, еще даже не понимая, счастлива или нет.
Щедрым даром молодому князю был переданный ему Торжок с волостьми. Но уже и начиналось розмирье, уже и тучи сгущались над его новым владением. Но все еще, как перед грозою, стояла грозная тишь.
А пока не ударил гром, продолжалась обычная жизнь. Михайло Тверской с княгинею, детьми и боярами ездил в Литву, к своему шурину Витовту. Литвин явно затеивал что-то, задевавшее интересы Москвы.
На Москве ждали новогородского посольства. К владыке Иоанну Киприан посылал своего стольника Климентия, о церковных делах, прося новогородского архиепископа прибыть в Москву. (Василий не отдавал Новгороду его пригороды, а Новгород задерживал выплату обещанной церковной дани и черного бора по волости.) Новгородцы, вместе с владыкою, прислали (это было уже в начале января) посадника Богдана Обакуновича, Кириллу Дмитриевича и пятерых житьих, от всех пяти городских концов.
Новогородский поезд остановился у Богоявления. Бояре и житьи били челом митрополиту (наконец-то доставив ему судные пошлины), дабы умилосердил, свел их в любовь с великим князем.
Василий принял новогородских послов не вдруг заставивши потомиться до Крещения.
…Обедали в монастырской трапезной, сидели особно, все свои, и потому говорили вольно, не обинуясь.
– А что, владыко! Не похватають нас тута, как куроптей? – спрашивал сердито Богдан, окуная ложку в постное монастырское варево. – Покуют в железа, тебя, батька, запрут в келью, во гресех каяти, а в Новый Город пошлют Владимира Ондреича с ратью! Тем и концим…