Святая Русь - Страница 44


К оглавлению

44

Он уже начинал понимать русичей. Эта текучесть, этот порыв в небеса и открытость миру, не высказываемые словами, входили в него, как музыка, и, стоя перед храмом, впитывая в себя его законченную волшебную красоту, он искал, чем и как ответит этой гармонии в своих, уже властно роящихся в голове росписях. И, духовным взором проникая в грядущее, видел, почти видел и мощных, взволнованных суровостью бытия праотцов, и пророков, и испуганные лица шестикрылых херувимов, и видения Страшного Суда, и ряды праведников, и то особое, что наметил он сотворить в каменной палатке храма: святых мучеников, деловитых и упорных, словно сами новгородцы, причудливых столпников и Троицу, Троицу прежде всего! Где будет – где-то внизу – принимающий небесных гостей Авраам, но главное: три ангела, осеняющих крылами тесное и высокое пространство каменной палаты. Три ангела, в лицах коих, в их повязках, в мановении рук, в слегка изнеженной позе правого ангела, эллински возлежащего за столом, будет сквозить – должна сквозить! – древность языческой Эллады, напоившей гиметским медом своим позднейшие истины христианства, ибо оттуда, из тьмы времен, восходит то, что, осиянное светом Логоса, дало торжественные всходы византийской и местной, русской, культуры, что выявилось в огненосном парении духа иноков-исихастов, в ярости народных мятежей, в тяжко-упорном восхождении нынешней Руси к вершинам, предуказанным десницею Господа. Все это будет!

И, не сгорев в огне, который лишь краски изографа претворит в темно-багровые, еще более сурово-мрачные, чем то было сотворено Феофаном, дойдет до времен нынешних, пронзит века и века, пусть намеком, пусть обрывками великого красочного рассказа, приобщив и нас к творческому величию пращуров.

Глава 43

Проходила зима. Там, далеко на Руси, отшумели веселые Святки. Здесь задували метели, колючий и злой ветер леденил лицо. Мамай был непонятен и лжив, похоже, почти приняв Вельяминова за княжеского соглядатая. Из Москвы вести доходили смутные. Дядья и брат Микула передавали отай, что Дмитрий гневен, что при дворе силу взяли Акинфичи и что уговорить великого князя сменить гнев на милость неможно никак.

Иван исходил тоскою и гневом, теперь уже все чаще уединялся с отцом Герасимом, а тот зудел и зудел все об одном и том же: «Покорись, господине! Отринь гордыню, по завету Господа нашего Иисуса Христа!»

Томились слуги. Те тоже только и мечтали воротить в Русь. Фряги плели свои серебряные цепи, опутывая ими Мамая, в Синей Орде осильнел Тохтамыш, ставленный далеким и непонятным эмиром из Мавераннахра Тимуром, и даже то, что размирье меж Мамаевой Ордою и Москвой все углублялось и углублялось, уже не радовало Ивана. Все шло не так и не туда, как хотел он. И он уже знал твердо, что так и будет, и искал хоть какого выхода или – конца.

В один из февральских дней, когда в ледяном степном ветре уже начинает слышаться близящая весна и солнце щедрыми пригоршнями золота обливает высокие снега по речным излукам, отец Герасим долгой и прочувствованной проповедью пробил, как показалось ему самому, каменную броню, в которую заковал свою душу и ум Вельяминов.

– А ежели гибель?! – яростно вопрошал Иван.

– За земною гибелью, господине, жизнь вечная! А пострадавший тут за гробом соединит себя с праведными душами, их же предел в деснице Господней! Не бойся и гибели, господине, бойся духовной гибели! Тогда уж ничто не спасет и ничто не сохранится от тебя ни в том, ни на этом свете!

Отец Герасим вздохнул, перекрестил чело.

– А ты меня не оставишь, поп? – грубо вопросил Иван.

– Не оставлю, боярин! – со вздохом отвечал иерей. – Болящего и недугующего душою оставлять грех! Надобно – и с тобою прииму себе чашу смертную!

Вельяминов долго-долго молчал. Прошептал потом едва слышно:

– Кому писать? Кого просить?

– Напиши владыке Олексею! – так же тихо, одними губами, посоветовал пастырь.

И Иван, уронив тяжелую голову на кошму, заплакал, не сдерживая и не стыдясь льющихся слез. Как он сам, в гордыне своей, не помыслил о старом митрополите, едином, кто мог его и понять, и простить?

Он долго сочинял вступление: «Отче Алексие! Духовный отец…» Нет, иначе: «Отец духовный…» Нет, и не это, а попросту: «Припадаю к стопам…

Сын твой заблудший и грешный припадает к стопам твоим…» Все было не то и не так! Как-то слишком учительно и книжно! «Отче! Спаси мя! Погибаю!

Выведи из позора и тьмы! Не славы уже, ни жизни даже, хочу одной справедливости… И не ее даже – покаяния жажду! Жажду умереть на родине своея! Отче!..» (Не зная того, Иван почти дословно повторял теперь так и не полученное им послание владыки Алексия.) Он представил, как лежит в ногах у старого митрополита. Когда-то покойный отец так лежал в ногах у князя Ивана Иваныча, а он, молодой неразумный отрок, стоял у притолоки, усмехаясь про себя. Отец был прав, о, как прав был отец! А он тогда не понимал ничего, ничегошеньки! И что родина зовет, не чуял того! Там надо драться и умирать там, ежели не в силу борьба! И не заставишь чужих исполнить то, что надобно токмо своим. У них, чужих, свои труды, своя жизнь, своя родина. Им надо не то, что тебе, и тебя не поймут. А ежели и используют когда, то сугубо для своих целей.

Не к кому уже, не к кому взывать тут, в Орде! Минули времена Джанибековы!

Новое грядет, и в этом новом куется новая Русь. Лепше бы ему сразу смирить гордыню, понять, переломить себя и сейчас стоять с ратью противу татар и Литвы на полчище, а не тут уламывать Мамая повернуть вспять историю родимой земли!

44