Лицо, костистое, старое, в такой оправе стало чеканным, почти красивым. Не сказать, что помолодела, а княжеская явилась в Марье Михайловне стать! И Дмитрий, что ради такого дня встал-таки и в церковь приволокся (там уж сидел, тяжко дыша и отдуваясь, в притворе, пока окунали и помазывали миром дитятю), взглянув на старую боярыню, вспомнил вдруг не Василь Василича, а его первенца Ивана, казненного им, Дмитрием. Та же была гордость, та же величавая осанка. Сравнил, подумал, пожевал губами, понурился…
Марья Михайловна по старой памяти в помощницы – подержать полотенце, подать то и другое – пригласила Наталью Никитичну. Хотела, не обидев, и ту приодеть, но Наталья вытащила из заветного сундука такое, что Марья Михайловна только руками развела: и шитая золотом головка, и яшмовые бусы, и лалы, и янтари… Темно-вишневый распашной сарафан, затканный мелкими золотыми копоушками со звончатыми, сканой работы, пуговицами от груди до подола, и створчатые, черненого серебра браслеты-наручи – все было столь баское, что вряд ли в чем уступало вельяминовскому наряду. И тоже старое, сухое лицо с огромными, до сих пор пугающе прекрасными глазами, подведенными ради торжественного дня тенью, и тонкостные сухие персты… «За князя бы тебе выйти али за боярина великого!» – подумала про себя Марья Михайловна, так до сих пор в душе не понимавшая, что нашла подруга в отчаянном посадском молодце, который увез ее в деревню, обрек на скорби и труд, да и сам погиб в нелепом бою с Литвою, куда мог и не соваться совсем, так погиб, что даже и тела, кажись, не нашли…
Жонки хлопотали у купели, княжеский младень взревывал и пускал пузыри, глядельщики толпились, потискивая друг друга. Княжич Василий твердыми руками принял попискивающего брата, слегка улыбнувшись малышу. Подумалось вдруг, что скоро, быть может, и его Соня станет ему женой и принесет дитя и он будет, как нынче отец, томясь, ждать в притворе, а кто-то из бояр или даже и из литвинов-родичей станут хлопотать около крестильной купели… В то, что он любит ее и сделает все возможное, дабы добиться своего и залучить Софью Витовтовну на Москву, Василий верил твердо. Верил и в то, что того же хочет его будущий тесть. А вот в то, что Софья тоже его любит и не променяет ни на кого из западных володетелей, в это верилось ему не всегда. И тогда что же? Не будет ни крестин, ни томительного нынешнего ожидания… Или появится какая-то другая, неведомая? Другой не хотелось. Живо помнился Сонин задыхающийся голос и сумасшедшие глаза там, у скирды, и жаркий поцелуй, и это прерывистое досадливое: «Оставь, едут!»
Он ощутил тепло младеня, шевелящегося у него на руках. Брат! Да и крестник ему! Дивно! Осторожно передал крохотное тельце с рук на руки Марье Михайловне. Батюшка боится братних ссор. Пото и содеял его крестным малыша. «Да уж не боись, не обижу!» – подумал, глядя на сморщенное красное личико…
Но вот обряд совершен, и запеленутый, успокоившийся младенец замолк, посасывая сунутую в рот соску-пустышку, из коровьей титьки содеянную. И священник произносит последние торжественные слова, и все движутся в терема, к столам, ко княжескому нескудному угощению.
Дмитрий высидел за праздничною трапезой не более часу. Пригубил чару, что-то жевал, не чуя вкуса пищи, тяжело встал, наконец, склонивши голову, простился с гостями. Знаком приказал Овдотье остаться в застолье, сам, поддерживаемый холопами, трудно переставляя ноги, пошел к себе наверх. Разболокся с помощью слуги, разувшего князя и принявшего верхнее платье, и повалился в перины, ощущая слабость и головное кружение. Долго не мог повернуться на бок, так и лежал ничью, слушая свое непослушное сердце. После попросил квасу, испил. Подумав, знаком отпустил слуг. Лежал, сожидая Дунюшку. Та все не шла, и князь вдруг оробел: ну как умрет без нее? Но вот дверь отворилась, Овдотья прошла решительным летящим шагом, повалилась на постель, приникла к мужу, покаялась тихонько:
– Не уйти было! Ждал, поди?
– Ждал! – помедлив, отозвался Дмитрий. Робость напала невесть с чего. Помедлил вновь, домолвил тихо: – Последний сынок-то у нас!
Евдокия поняла, сжала персты и вежды смежила крепко-крепко: не расплакаться бы! Хотела сказать: «Как Господь решит». Не выговорилось. «Мне-то куда без тебя?!» – помыслила с отчаяньем.
– Ты-то сама, – продолжал Дмитрий, – второй день-от! Поди повались тоже…
– С тобой полежу! – возразила Евдокия, скинула, не глядя, нога о ногу, выступки, легла на постелю, не снимая праздничного саяна, прижалась к Дмитрию. Руки их сами нашли друг друга. Так и лежали долго, молчаливые, не чая избыть подкравшейся к ним беды.
– Ты поди! – вновь попросил он тихо. – Отдохни! А я сосну. Девку со мной оставь.
Назавтра князю чуть полегчало, и Евдокия думала уже, что опасности нет. Дмитрий даже поиграл с детьми, ворчливо дал несколько наказов дворскому, долго слушал вернувшегося из Орды Федора Кошку, молчал, словно обмысливая что, хмурил чело и вдруг, вопреки говоренному, каким-то не своим, беззащитным голосом вымолвил:
– А ты постарел, Федор! Ишь, сединою тя поволочило!
– Сын растет! – возразил несколько сбитый с толку боярин. – Толмачит по-ордынски и по-гречески, понимает и фряжскую речь. Будет тебе добрым слугою мне вослед!
– Не мне, Василию! – тихо поправил его князь, отводя глаза.
Вечером Дмитрию опять стало хуже. Заснувшая было Евдокия примчалась на заполошный голос жонок, растолкала смятенную прислугу, властно потребовала полотенец и холодной воды. Глаза у князя были мутны и все чело как опрыскано дождем – в крупном поту. Евдокия обтерла супругу ланиты и грудь водой с уксусом, погодя сменила князю рубаху (прежняя была вся хоть выжми и запах дурной). Возились всю ночь. Перед зарею Дмитрий задремал было, но вдруг открыл глаза, глянул смятенно: