«Не хочу думать о том!» – хотелось крикнуть ему, а думалось. И старший боярин, сидящий за столом супротив него и сейчас поливающий уксусом из серебряного кувшинчика польской работы жаркое, тоже знает, и тоже упорно мыслит, и будет с настырною настойчивостью нудить о том же, о вожделенном, проклятом, близком – руку протянуть! – обещанном не ему, а племяннику Великом столе Владимирском. Будет ссылаться на ордынскую помочь, на гнев московитов противу Акинфичей, наконец, на молодость детей Дмитрия, на то, что Василий никак еще себя не проявил во бранях, а Юрко вовсе подросток… Дак Василий уже и не так юн! Женить пора! А когда подрастут иные сыновья Митрия! Что ему тогда, лишиться престола придет?!
Он стиснул, едва не согнув, двоезубую узорную вилку, украшенную по рукояти смарагдами и капелькой бирюзы, бросил, тотчас подхваченную прислугой, на стол, помолчав, посопев (еще ничего не было решено!), принялся за кашу сорочинского пшена с орехами и изюмом. Опружив чару, молча подвинул ее жене – налей еще! Обычай жонкам, даже и боярыням, не сидеть за столом с мужиками еще не утвердился в Москве, хотя на пирах, в присутствии гостей иноземных, тем паче татар, уже теперь за столами сидели одни мужчины, а супруга разве выйдет поприветствовать важного гостя, поднесет чару на блюде серебряном да после поцелует в уста и с поклоном удалится вновь. Но за обычною трапезой так-то в доме сидели пока еще все вместе.
Владимир Андреич все еще боролся с искусом и потому злился на бояр и даже на жену, хором подзуживающих его начать борьбу за вышнюю власть. С кем? С племянниками? С умирающим братом? С Акинфичами, што ли, бороться ему?! Князь был гневен, так ничего для себя и не решив. Ему не хватало каких-нибудь враждебных действий со стороны Дмитрия…
Трапеза окончилась в тяжелом молчаньи. Жена поднялась из-за стола и, неся перед собою тяжелое чрево, высоко подымая подбородок, пошла-поплыла к себе в горницы. Колыхался, струился тяжелый атлас ее долгого, до пят, саяна, посвечивала шитая золотом головка. Хороша! Даже и на сносях хороша! Обещает сына родить. Сына! И опять вечером, в изложне, поведет клятые речи о вышней власти!
До князя Дмитрия слухи доходили смягченно, как сквозь воду. Евдокия (тоже была непраздна, чуяла сама, да и по приметам выходило, что уже на третий месяц перешло) бдительно охраняла супруга от излишних забот и печалей.
В постели князь не переставал быть ей мужем, и потому надея была, что оклемает, выстанет. Ободряла: мол, еще и верхом наскачешься, и на охоты наездишься с красными хортами своими, годы-то твои великие ли еще? Князь ты мой светлый! Старалась не замечать ни задышливости супружеской, ни нездоровой полноты милого лады своего… Не должен, не может умереть! Теперь, как Василий воротился из Орды да из проклятой Литвы, о нем и дума отпала. Сын молод, здоров, ладит на Витовтовой дочке жениться, пускай ему! Теперь все заботы ее сосредоточились опять на муже, на своем неотрывном, болезном, и, ежели когда и гневала на него – без того ведь и жизни семейной не бывает! – все же без него, без его тяжкого сопенья, задышливости, крутых и твердых решений, давно уже сложившейся повады повелевать, без всего этого не ведала она, не могла представить и жизни самой! Ночью, когда засыпал, подолгу смотрела на него, сонного, тихо плакала, боясь разбудить. Молила Господа, заклинала: ты только выстань! Так ли я тебя любить буду, такой ли заботою окружу! Всю себя, до капелюшечки, отдам ладе милому! Только не умирай!
Так просила и, моля, отчаянно верила, что сбудется – выстанет ее возлюбленный князь, прогонит тогда настырного Федьку Свибла и все станет иначе. Как прежде, как всегда! Только не умирай, ладо мой!
Слухи о смуте в боярах доходили и до нее, но все отодвигала Евдокия злые вести от себя и от супруга: одумается Владимир Андреич! В скольких бедах были вместе! Не польстится на братний престол!
Сам Дмитрий, когда ему нашептывали о московской колготе бояре, только молчал и тяжело сопел, склоняя толстую, заплывшую жиром шею. Верил и не верил. Да чему верить-то было? Пустым речам? Бабьим сплеткам? Тяжко решался Дмитрий опалиться на кого-нибудь. Вечным укором залегла в душе казнь Ивана Вельяминова, хоть и оправдывал себя многажды нуждами государства… Дак ведь и сам Владимир передал ему плененного Ивана из рук в руки! Мог ить и тогда сблодить! (Нет, тогда не мог! Тогда им стало бы обоим лететь стремглав, а стол отдать тверичам!) И еще в новгородском походе, помнится, позавидовал он Владимиру, почуял ли што? Нет, нет, чур меня, чур! Допусти он ныне нелюбье во своем дому – и все княжество рассорит, а там… «Аще царство на ся разделится, не устоит!» – тряс головой Дмитрий, стряхивал непутевые мысли, не хотелось, не хотелось верить ему в измену брата! А Дмитров с Галичем, находившиеся в смесном владении, все же порешил у Владимира отобрать…
Так проходила осень. Засиверило. Подступал и наступил Филиппьев пост. На подмерзшую землю опускался и уже не таял звездчатый снег. Дмитрий приказывал отворять окна. С удовольствием вдыхал морозный чистый воздух (с холодами ему стало лучше), мечтая всесть на коня, прокатиться хотя до Коломенского, погонять зайцев, затравить хортами кабана… Мечталось! Но сердце не давало воли, приходило сидеть и дышать. И токмо мечтать о том, что ему, здоровому, давалось каждый миг и было столь легко и доступно, что и не ценилось им излиха-то!
Мечтал, дышал, думал. И вновь наползали тяжкие мысли о возможной измене брата. И не выдержал. На Масленой паслал-таки в Дмитров и Галич своих наместников, тем самым подтолкнув брата к выступлению.