– Кошке повестить всяко нать! – высказал Александр последнюю препону.
– Кошке повестим, как же, – ворчливо отозвался Данило Феофаныч. – Он пущай и знат, да не знат!
И еще одно повисло в воздухе, но, упреждая, Данило высказал твердо:
– С княжичем еду сам! И етого молодца, вон, возьму с собою! Двоих из своей дружины, высмотрел уже. Егового стремянного (кивком головы указал на Василия), иных, верных, пущай сам отберет! Серебра добуду у наших гостей, у московитов… А пока – спать, други!
И, уже подымаясь, нахмурясь и отводя глаза, высказал княжичу (Минич как раз вышел за дверь):
– Ты, Василий, девке своей не выдай! Бабий язык, сам знашь!
Василий кивнул угрюмо:
– Скажу ей: в степь уедем! (Так часто уезжал вослед хану, и холопы привыкли к тому.) – То-то! – Старик перекрестился, пошептал молитву. Оба, Иван и Василий, согласно осенили лбы крестным знамением…
Когда и старик Данило уже покинул покой, Василий, смущаясь, окликнул собравшегося уходить Ивана:
– Ты прости меня за прежнее! За все!
Иван глянул, улыбнулся, склонил голову:
– Не стоит поминать, княже!
Жизнь их, еще вчера мучительно-скучная, приобретала и смысл, и цель, расцвечивалась в яркие цвета опасности, дерзновенья и удали.
…В сенцах, прижавшись к стене, ждала круглорожая курносая, изрядно-таки округлившаяся станом княжичева девчушка, вызвавшая у Ивана мгновенную мимолетную жалость к ней: в событиях, которые начинались теперь, места ей не было совсем.
«Тое же осени, ноября 26, побеже из Орды князь Василей, сын великого князя Дмитрея», – записывал позже московский летописец. Учитывая, что все летописные даты указаны по «старому стилю», начало бегства надобно передвинуть еще на десять-одиннадцать дней, в начало декабря месяца.
Замотанные до глаз, в шубах и шапках, натянув перстатые рукавицы, ехали русичи сквозь режущую лица метель. Кони передовых маячили смутными тенями в снежной жути. Серебряные колючие вихри не давали разлепить глаз.
Кони мотали головами, плохо шли, норовя повернуть, дабы уйти от ветра.
Белые струи текли, извиваясь, по земле, прогибая сухие вершинки трав, что мотались под ветром, точно пьяные.
Иван, уже несчетное число раз обрывавший лед с бороды, усов и бровей, прокричал княжичу, проезжая мимо:
– Не изнемог, княже?
Василий зло отмотнул головою, не в силах пошевелить сведенными холодом губами. Руки, когтисто вцепившиеся в поводья, он невольно прижимал, как и все, к шее коня, но глаза с двумя сосульками вместо бровей мерцали победоносно – воля! Мгновеньями казалось ему, что так и должно быть: эта серо-синяя мгла, холод, сумасшедший ветер, ветер освобождения! И тогда отогревалось сердце и сила приливала к коченеющим рукам.
Серыми тенями в метели маячили бредущие уже не рысью, шагом, одолевая сугробы, комонные русской дружины. Не дай Бог, кто отстанет! – думал Данило Феофаныч, силясь пересчитать сквозь пургу спутников, – пропадет, а и еще хуже, угодит к татарам, разгласит весть о бегстве княжича! Не дай Бог еще и того, ежели ветер сменится, – начнем блудить по степи и вси пропадем! О страхах своих он не говорил княжичу, ни младшему боярину Ондрею, одному лишь своему стремянному. Тот кривил красно-сизый промороженный лик: «Дона бы достичь. Господи! Должон быти где-то тута!
Кабы метель-то утихла, аль уж жилье какое найтить…» На воющую разными голосами вьюжную землю опускалась ночь. Кони уже выбивались из сил. В конце концов Данило объявил дневку. Отворотивши коней от ветра, стали в кружок, сползли с седел. Жевали хлеб кони, засовывая по уши морды в торбы, неслышно за воем метели хрупали ячменем. Вожаки дружины собрались на говорю. Прожевывая холодный, колкий хлеб, охлопывая себя рукавицами, сутулясь и тоже отворачивая от ветра, выяснили, что дальше идти нельзя.
Иван, понявши с полуслова, побрел, увязая в снегу, искать место. Скоро углядели ложбинку. Заступами, у кого был, руками, саблями отрыли снег до мерзлой травы. Быстро темнело. Уже в черно-синей тьме, ощупью, постелили попоны. Уложили кругом коней в снег. Легли и сами, тесно, голова к голове.
Укрылись попонами. Скоро по стихающему гулу и тяжести снега поняли, что их заметает. Под снежным пологом становило теплей. У Василия, положенного в середину, перестали наконец стучать зубы и, уже засыпая, под жалобы несущегося над землею ветра, он почувствовал вдруг, что счастлив, совершенно счастлив, сколько бы ни дул ветер, как бы ни бесилась метель, ибо наконец освободился из плена! Иван лежал с краю, ощущая за собою теплый бок лошади. Давеча думалось о погонях, конных сшибках и как он будет рубиться со степняками… Ну, а найдут их теперь… Под снегом…
Перевяжут, как глупых дроф! Он медленно улыбнулся своим прежним думам.
Ледяная попона неловко давила на щеку, где-то была сырость, где-то снег, мерзли ноги (не отнялись бы к утру!). Да еще, поди, так занесет, что и не отрыться будет… Все-таки пока вырвались! А там – утро вечера мудренее!
Данило Феофаныч, сжатый телами спутников, медленно отогревался и тоже думал. Утихла бы к утру метель! Двух, альбо трех ден не пролежать им тута!
А кони пропадут – и совсем беда… Сон не шел. Никак не шел сон! Выдержать бы ему этую дорогу! Ни заболеть, ни обезножить нельзя: «Без меня вси пропадут!»
Поверху выла вьюга. Несло и несло, и уже только пологий холм снега неясно виднелся во тьме над засыпанным станом русичей.
К утру ветер утих, что первыми почуяли кони. Завставали, выбираясь из-под сугроба, табунком отошли посторонь, где гуще торчала над настом сухая трава, стали пастись. Скоро начали выбираться и люди, отряхивая затекшие члены. Справляли нужду, жевали промороженный хлеб и холодное мясо. После ночлега в снегу всех била дрожь. Все же кое-как собрали коней.