Святая Русь - Страница 24


К оглавлению

24

Только что битый час толковали оба почтенных синклитика с боярином Федором Свиблом из рода Акинфичей. Боярин сидел на лавке, откинувши рукава крытого атласом выходного охабня (рукава нижнего зипуна забраны в шитые серебром наручи, на пальце золотой перстень с дорогим камнем ясписом), сидел и – не понимал.

Князя Михайлу взяли по приказу великого князя Дмитрия и паки отпустили восвояси; в набегах на Русь виноват Ольгерд; служилым людям воля отъезжать господина своего, так и по «Правде», и по обычаю надлежит; в Киеве владыку яли по приказу Ольгердову и мало не уморили в яме, дак тут и поезди, тово! Что касаемо отравы, симонии, поборов или иного чего, то лжа!

Батька Олексея всякой смерд на Москве держит яко отца духовного, и худа об ем не говаривал никто! (С игуменами общежительных монастырей говорили допрежь того, и отповедь была та же самая и паче того: владыку Алексия разве святым не называли!) Давеча, проходя двором, греки узрели кучками собравшийся народ. Их провожали хмурыми взорами, и кто-то молодо и зло выкрикнул из толпы:

– Нашего батьку Олексея не троньте!

И теперь этот боярин, с которого, как с округлого окатыша вода, соскальзывали все въедливые греческие вопросы… И одно ясно стало для византийских клириков: без сугубого разговора с великим князем ничего здесь не совершишь!

Теперь они ели наваристую и слишком жирную стерляжью уху, разварную осетрину, косились на белорыбицу и севрюжину, нарезанные ломтями, на блюда с моченой брусницей, морошкой, огурцами, капустой… А за рыбной ухой должна была последовать каша из сорочинского пшена с изюмом, пироги и блины – помогай Бог! Так плотно есть на родине им не приходилось. Георгий Пердикка (его мучили прострел, подхваченный морозной дорогою, и застарелый геморрой, не дающий спокойно сидеть и спокойно думать) ворчал, поругивая и московитов, и настырное ихнее гостеприимство, и тяжесть трапезы…

Впрочем, отправлял в рот стерляжью уху ложку за ложкою. Иоанн Дакиан думал, рассеянно ел, рассеянно обтирал рушником руки и бороду. Не получалось! Все было так и не так! Решал ли Алексий или кто иной, все одно приходило признать, что решала вся Москва. В Константинополе при таковой оказии уже набежал бы целый двор жалобщиков и хулителей, а здесь: «Батьку Олексея не троньте!» Эко! Он воздохнул. Душою был Дакиан на стороне Алексия и потому сейчас внимательно озирал сердитого и «развихренного» спутника своего, прикидывая, мочно ли станет отклонить хулы, возводимые на Алексия, и не получить в ответ доноса со стороны своего спутника (занятие, обычное у византийцев той поры и еще вполне неведомое русичам: соединение доносов друг на друга), что очень и очень могло навредить карьере. Дакиан любил Алексия, но паче всего любил свой чин, оклад и покой и уходить из патриаршей канцелярии куда-нибудь на Афон рядовым иноком не хотел сугубо.

– Что скажет великий князь! – изрек наконец Пердикка, подымая на Дакиана замутненный страданиями плоти и сытною трапезой взор, и Иоанн быстро и благодарно склонил голову. Что скажет князь! Так в самом деле будет спокойнее. А князь, по слухам, не вельми благоволит к старому своему митрополиту…

Греки согласно, едва отведав, отодвинули мисы с кашею и глянули друг на друга. Все-таки многодневный путь сквозь чуждые земли, ночлеги бок о бок, одинокие и часто скудные трапезы, страх разбоев, когда их караван нагоняли дикие всадники на косматых конях, выкрикивая угрозы на непонятном языке, – все это сближало, сблизило обоих синклитиков, и ежели Пердикку не припрет во время оно приступ его болезни, доноса на него, Дакиана, – даже ежели они решат оправить владыку Алексия ото всех возводимых на него укоризн – он не напишет… А Пердикка думал с тоскою о том, что теперь надобно выходить за нуждою на мороз и он бы лучше воспользовался ночною посудиной, поставленной им в келью, но было стыдно перед Дакианом, и потому, когда тот поднялся, дабы выйти на двор, Пердикка с душевным облегчением, даже с любовью проводил его взором…

А Дакиан вышел на холод, подняв голову, обозрел крупные и близкие звездные миры и, покосясь на толпившийся под воротами народ (и ночью не уходят!), сам зашел за келью к тому месту, где надлежало справлять нужду.

Присел, ощущая одновременно холод и свежесть, запахи снега и дыма с поварни, оправил одежды, невольно в сумерках улыбнувшись себе. На Руси ему нравилось, тут были покой и простота жизни, невозвратно утерянные там, на далекой родине, под тяжестью мраморных сводов, среди цветных колоннад, в осаде толпы нищих и попрошаек.

И святость здесь была! Истинная, не напоказ! Вновь с легким стыдом и душевным сокрушением напомнилась ему та давняя встреча с Сергием, за тайную насмешку над коим был Дакиан наказан мгновенною слепотой. Ни слепоты, ни последующего, совершенного Сергием исцеления от нее Иоанн Дакиан объяснить себе так и не сумел, но опасливое уважение к русским лесным инокам осталось у него с той поры на всю жизнь.

Он сделал несколько шагов в сторону, остановился у начала тропинки, ведущей в застылый, в инее, монастырский сад. Москва чуть пошумливала в отдалении, заливисто взлаивали псы. Откуда-то, верно с княжеского оружейного двора, доносились звонкие удары по металлу. Ежели кончать жизнь в стенах монастыря, то почему бы и не здесь, не в этой лесной стороне, где жара летом и холод зимой, где ежегодно весною реки выходят из берегов, а небо в ту пору так чисто и сине, как это никогда не бывает на юге.

Он в задумчивости прошел двором в сторону своей кельи. Ухнуло било, отмечая часы. Какая-то старуха, замотанная в плат, в рваном овчинном зипуне, метнулась ему под ноги: «Батюшко!» Он поднял руку для благословления, но старая просила о другом:

24