Но в далеком Сарае, видимо, не решились переменять власть на Руси, ограничившись одним устрашением. Да и кого возможно было теперь поставить на место великого князя московского? Бориса Костянтиныча? Кого-то из сыновей Дмитрия Костянтиныча Суздальского, тестя великого князя Дмитрия?
Даже в новой Орде понимали, что ни Василию Кирдяпе, ни Семену власти этой не удержать. Оставался по-прежнему Михайла Тверской, пока еще, впрочем, не заявивший своих прежних прав на великое княжение владимирское. И когда этот спор все же возник, кто-то из очень умных московских дипломатов предложил подарить тверскому князю спорное меж Москвою, Литвою и Тверью Ржевское княжество. Бросая эту кость Михаилу, Москва ссорила Тверь с Литвой и вместе с тем как бы расплачивалась, сохраняя главное – верховную власть во владимирской земле.
Киприан прибыл на Москву седьмого октября. За месяц с небольшим, что протек со дня возвращения Дмитрия, сделано было невероятно много.
Возведены палаты, кельи и храм Богоявленского монастыря, княжеский и митрополичий дворы, перекрыта кровлями и шатрами вся городовая стена. И уже рубились боярские терема и хоромы горожан в Занеглименье и на Подоле, уже дымили кузни, уже толпился народ и шла служба в отмытых от копоти, испакощенных татарами церквах. И все-таки, въезжая в город, Киприан вздрогнул. Растерянно оглядывая из возка то, что осталось от Москвы, он только теперь начинал понимать, что оставленья города Дмитрий ему не простит.
Верная Евдокия воротилась, едва было сотворено какое-то жило, и теперь встречала митрополита вместе с князем. Совместное бегство как-то сознакомило их, и при жене Дмитрий не проявил никоторой грубости на торжественной встрече владыки. Он выстоял благодарственную службу. Трудно склоняя выю, принял благословение и причастие из рук болгарина. Но ночью, когда Евдокия, заметив, что муж не спит, посунулась было к нему с вопрошанием, вдруг страшно, по-звериному, застонал и скрипнул зубами:
– Ты не ведаешь! Не видала! Дети! Женки! И черви под трупами… И книги, иконы, все, что батько Олексей собирал… Мало что и уцелело! Я не чел, а бают знатцы, иного и в Царьграде не было того, что у нас! Все – дымом! Да неуж батька Олексей удрал бы из города?! От Ольгерда отбились!
Помысли!
Он ткнулся лицом во изголовье, дергаясь в глухих задавленных рыданиях, перекатывая голову, скрипя зубами, рычал: «Не прощу! Не прощу!»
И Дуня гладила его по плечам и плакала, не ведая, что сказать.
Странным образом княжеский гнев, не трогая, быть может, главного виновника трагедии – Федора Свибла, и павший сперва на Олега Рязанского, обращался теперь против новонаходника – митрополита. Уже казалось ему, и Митяй погиб не без помощи этого Ольгердова прихвостня, и батьку Олексея уморил едва ли не он… Но паче всего было жаль Москвы!
Сергий не появлялся в столице. Федор Симоновский, оставшийся духовником великого князя, не упрекая прямо Киприана, все же в душе тоже не мог простить болгарину оставленья Москвы, при котором гибель книжных богатств, собранных Алексием, ужаснула его едва ли не больше гибели людей.
Смерть для него, священника и игумена, обязанного соборовать и отпевать десятки и сотни отходящих света сего, не представляла того ужаса, который внушает иным, особенно некрепким в вере. И подвиг, и труд, и глад, и болезни, и гибель в бою, и конечное отшествие в мир иной – все это обычный удел живущих. Но памяти прежних столетий, но книги! То, в чем сохранен опыт угасших поколений, то, в чем удержана память веков, что созидает человека-тварь Человеком, что приобщает его к Господу…
Не было в те века печатного станка, и детективов не было. Сказки сказывали, не записывая, не тратя на них дорогой александрийской бумаги.
Поэтому не станем полагать жестокосердным инока, коего гибель памяти человеческой ужаснула более гибели самих людей! Мы – иные и попросту не ощущаем невосполнимости подобных утрат. (Недаром так легко сгорают наши библиотеки!) До времени! До реальной утраты книжного знания! Ну, а тогда исчезнем и мы сами…
Путь человечества отмечен не только приобретеньями, но и утратами, и порою последние премного превосходят множественностью своею первых.
Князь Дмитрий крепился недолго. Разрыв с Киприаном последовал в том же октябре месяце. И виной тому оказался – как всегда бывает в подобных сварах, когда переполнившая душу ненависть ищет хоть какого выхода – сущий пустяк: обгорелая по углам триодь, извлеченная усердным дьяконом из груды тлеющих книг в церкви Архангела Михаила и положенная ошибкою на престол крохотной домовой церковки новорубленой, абы как, хоромины княжеской. И не потому Киприан строго велел убрать ее с глаз, что грязна и в саже, а затем, что положена на престоле святом, но этого он князю, стоящему близ – по крохотным размерам церковки, куда десяток человек уже влезал с трудом, тут все было – рукой протянуть, – этого он князю уже не успел повестить.
– Грязна?! – страшно и грозно вопросил князь, нарушая чин и течение службы.
И Киприан, протянувший было руку к потиру со святыми дарами, остоялся, полуобернув к Дмитрию встревоженно-недоумевающее лицо.
– Грязна?! – повторил князь, возвышая голос. – А что весь град Московский, люди, женки, дети, тысячи мертвецов… Хоромы, порты и узорочье и книги, что отец мой духовный Олексей, иже ко святым праведникам… Годами, труд прилагая… Дымом и сажею! И ты, пастырь недобрый! На тебя! Верил! Ты! Ты! А ныне гребуешь! Отсиделся тамо! В Евангелии речено, в книге святой! О пастыре, что жизнь свою за овец… за паству свою прилагая.. И всяко… Выучились бегать у себя там, в Византии!