Лошади были запалены обе. Низило солнце. Совершенно не ощущая своего занемевшего тела, Наталья сблизила коней и еще раз перебралась из седла в седло. Теперь она вновь сидела на Гнедом и боялась одного, что конь упадет и издохнет дорогой. Когда вдали запоказывались знакомые кровли, Наталья даже не обрадовала, до того не оставалось сил.
Иван вернулся с объезда деревень горячий, пропахший хлебом и потом.
Свалясь с коня, опружил целый ковш квасу, весело-бедово глянул на молодую жену, пошатываясь, пошел к умывальнику.
– Баню истопила! – подсказала, улыбаясь, Маша. (Памятуя частые рассказы Натальи про Никиту, мысленно сравнивала сейчас сына с отцом:
«Хорош! А тот бы сейчас еще и саблю с перевязью кинул на лавку». Иван был без сабли. Без сабли ездил и в Раменское, сошелся как-то с тамошними мужиками, и теперь чаще пили вместях, чем спорили.
Отцово дело шло у Ивана подчас на удивленье себе самому. Ровно шло.
Новый владыка токмо был не то что не люб, а – не близок. Батя Алексия покойного, вишь, в Киеве из ямы спасал, и самого батю от казни спас Алексий… А тут неведомо, запомнил ли даже в лицо Киприан молодого селецкого данщика!
Одначе оказалось – помнит! Призывали зимой во владычную палату к секретарю, секлетарю (как-то так! И выговорить-то трудно!), прошали об Островом. Добро, сохранилась грамота, старая, владычная, не то бы и той деревни как ушей своих не увидать! Прочел Иван в поданном свитке, что по отцу, по роду, обязан служить владыке неотменно. Похмурил брови. «От службы не отрекаюсь! – сказал. – А токмо рази ж я холоп?» Как-то так получалось у них хитро, что и не холоп вроде, а раз уж взял покойный Алексий Никиту Федорова в дом церковный «с родом», то и он, Иван, за ту неисправу отцову, и дети его обязаны служить митрополичьему дому по волости вечно…
– Сам-то… А коли брошу?! – смуро поглядел на владычного «секлетаря».
– Островое-то мое! По роду мне пришло, от матери! Дак и я по Островому вольный мужик, не холоп, тово! – Уже от дверей, поворотя, вспомнил:
– И грамотка была покойного батьки Олексея: де, мол, вольны мы в той службе, мать и я!
– Коли была, разыщем! – посмеиваясь, жмурясь по-котиному, выговорил «секлетарь». – А токмо почто тебе, парень, бросать службу ту? Матерь, гляди, в суровый год не бросила! И прибыток вам немалый! На одну справу ратную с одного-то села и то не станет! А сынов народишь?
Ничем окончилась толковня. Впрочем, и то сказать, после крушенья Вельяминовых никакого великого боярина не было у ихней семьи защитою. А там останься один, без владычной обороны, и Островое, поди, отберут! Те же Минины… Так, другояк думалось… Порою и гневал, да – куда деваться?
Корм шел, работа спорилась, привычна была работа… Нынче, с женой, без селецких доходов как бы и выдюжил! Но и вновь на пришлого владыку обида легла за тот разговор, хоть, может, Киприан и вовсе не виноват был, а попросту назначил своему секретарю проверить все владычное хозяйство.
Слышно, у кого-то из великих бояринов отобрал захваченную тем в междувременье владычную землю! А все одно обида у Ивана осталась. Потому как клятый «секлетарь» поднял было руку на то, за что Иван готов был драться зубами. Ибо в великой Родине есть родной город, родное село, волость, а в волости той – свое, неотторжимое: пепелище, дом, терем, кусок земли, без которого ты не гражданин, не муж, а только лишь перекати-поле.
И, подумать, не за то ли одно, не за землю ли свою, неотторжимую, не за свой ли дом, родовой, наследственный, дедов и прадедов – или хоть место погорелое на отчем пепелище! – ведутся все войны на земле, возникают и рушат царства, хлопочут законники, усердствуют князья и бояре? И пока оно есть, свое, родовое, неотторжимое, дотудова суть и государство, и право, и власть, а без него все иное – мечтанья и дым, а земля – только место мгновенного стороннего бытия…
Так вот! Пото и сердце нес на секретаря владычного, усомнившегося в его праве на Островое, а с секретаря того и на самого владыку. И ныне, когда, воротясь из бани, обрел в доме владычного вестника из Москвы, нахмурил брови. «Поминать явился, что не волен я уйти отсель!» – подумалось, как всегда. Но вестник, монастырский служка в пропыленном насквозь подряснике, растерянный донельзя, повестил о какой-то войне, каких-то татарах… Чего Иван долго не мог ни понять, ни взять в толк.
– Какие ещо татары?! Мамай же разбит и убит! Разве Литва?
– Серпухов взяли уже! Великий князь уехал собирать ратных… В осаду, бают… Ты, Федоров, хлеб вези, коли заможешь, приказано! И самому чтобы тотчас на Москву!
Иван тупо слушал, постепенно начиная понимать истину. Переспросил:
– «Тохтамышевы, значит, татары?» – От нового хана он, как и все, не сожидал подобной пакости… Маша вдруг подошла, взяла его за запястья, силой усадила на скамью.
– Ешь!
Гостю молча кинула деревянную мису и ложку. Иван подчинился все с тою же тяжкою думой на лице. Ели молча. Маша сердито подавала перемены: после мясной ухи и каши – кисель; шваркнула на стол тарель вчерашних холодных пирогов с черникою; вынесла крынку топленого молока. Села, пригорюнясь, на краешек перекидной скамьи. Иван поднял взор.
– Сама ешь! – Пошутил, скривясь:
– Неведомо теперь, когда вдругорядь вместях и за стол сядем!
– Ты вота што! Хлеб я попробую собрать… Скажем… – И растерялся.
Ежели татарва взяла Серпухов, сожидай с часу на час! Поди, и до Раменского не доскачешь! А самому… Он с сомнением поглядел на Машу, которой вот-вот уже… Последние, считай, дни дохаживает! Куда ее волочить?! Где и в Кремнике приклонить голову? Посад-от сожгут весь! И Занеглименье тоже!