Апрель сгонял снега. Кое-где уже покрикивали первые ратаи, и даже у Ивана, который, похудевши, мотался по владычной волости, налаживая подзапущенное хозяйство (где не завезли семян, где сбруя была хоть выкинь, где оказались не кованы кони, где прохудилась кровля владычной житницы, где староста порешил вовсе не пахать владычного клина, «понеже все одно владыки нетути на Руси» – и приходило с татарскою ременною плетью в руке втолковывать, что едет уже новый владыка, едет, везут из Киева! «Литвин?»
– «Не литвин вовсе, болгарин!» Мужики качали головами, морщились. Загодя приходило готовить и Петров корм. Загодя не устроишь, опосле не соберешь!
Не первый раз натыкался уже: наедут купцы, староста сплавит хлеб на сторону, а там учнет бормотать о летошнем недороде… Хотя какой недород!
О прошлом годе на диво рожь родила!), даже у Ивана, среди всех этих хлопот и трудов непереносных, временами как отдавало, оттаивало на душе, и тогда блазнила встреча с молодою женой, о которой он и вовсе забывал порою, не постиг, не понял еще, что уже не вьюноша, а женатый мужик, муж, глава семьи! И, останавливая коня, что беспокойно нюхал воздух, вздрагивая всей кожею, вздергивая морду и наостривая чуткие уши туда, где слышалось далекое призывное ржание, Иван чуял, как отмякает душа и руки начинают гудеть не по плети, не по оружию, а по тускло блестящим, вытертым до наивозможной гладины рукоятям сохи. Бросить все это! Пасть с седла, изобуться из сапогов в лапти и пойти, расталкивая двоезубою сохою влажную залежь, перегулявшую летошний год. Пойти, не думая ни о чем, лишь покрикивая на коня да вдыхая запахи потревоженной пашни, упруго пригибая рукояти тяжелого снаряда мужицкого, без вечной работы которого не стоять ни церкви, ни княжеству на земле! Единожды не выдержал, взорал сам свой пашенный клин боярский. И хоть не так чисто взорал – сказалась отвычка! – и хоть устал излиха, а все равно счастлив был до головного кружения! Часто дышал, почти с болью наполняя весеннею свежестью легкие, и любовал глазами черный плат влажной весенней земли, приготовленной к севу. И уже примерял, как станет разбрасывать зерно и как боронить. Да опять навалились дела посельские, и пришло с сожалением сев поручить знакомому мужику из деревни… И все равно радость была – от молодости, от сил, от весны.
Уже повсюду отсеялись и весело лезли, кустились, подымались густою щетиной озимые, когда в четверг шестой недели по Пасхе, двадцать третьего мая, в самый праздник Вознесения Господня, Киприан с Федором Симоновским явились, наконец, на Москву. И так все сошлось: весна, праздник, колокольные звоны и торжественная многолюдная встреча нового владыки, который высовывается из возка, вертит головою, благословляет и крестит…
То, о чем мечтал когда-то, прилюдное ликование, толпы, улыбки, клики – все, все свершилось, состоялось, произошло, наконец! Губы Киприана дергаются в непроизвольной глупой улыбке, он счастлив почти по-мальчишески, и уже горд, и уже сами собою расправляются плечи, осанка является у него царская (патриаршья, лучше сказать!), а игумен Федор, напротив, теперь, когда все уже свершено, почти теряет силы, откинувшись в глубину возка и полузакрывши очи, он думает невесело о том, как этот тщеславный и, видимо, самолюбивый муж сойдется с великим князем, поймут ли они друг друга, точнее – поймет ли Киприан Дмитрия? И что скажет игумен Сергий, когда узрит воочью днесь нового митрополита русского?
Они въезжают в гулкие ворота крепости. Теснится по сторонам разряженная, в начищенных бронях, с копьями и рогатинами в руках, дворцовая стража. На площади, в волнах колокольного благовеста, князья, великие бояре, игумены и архимандриты, монашеский чин и тысячи народу, едва не на кровлях повисшие, которые сейчас, вослед московской господе, ринут во храм, дабы узреть, услышать, как будет править службу новый митрополит.
Неловкая заминка вышла после, когда Киприан предложил было московского князя созвать на пир в митрополичьи палаты. Новому владыке объяснили не столько нелепость сего (Дмитрию еще предстоит многажды доказывать Киприану, что великий князь, и никто иной, хозяин на Москве), сколько то, что пиршественные столы уже накрыты во дворце княжом и переменить чин встречи никак неможно. Неловкость, к счастью, исправили незаметно от князя Дмитрия, который мог бы и вскипеть непутем. Киприан, впрочем, был улыбчив и светел, пристойно благословил Евдокию и княжичей, князя в особину, стараясь не замечать упорно-тяжелого взора Дмитрия, трудно склонившего выю пред новым митрополитом, против которого боролся столько долгих лет.
Описывать ли праздничные столы, блюда, серебряные чары, вина, квасы и меды, сдобренные восточными пряностями, душистыми травами, имбирем, корицею и перцем? Многоразличную жареную и печеную снедь с брусницею и огурцами, устрашающей величины осетров, стерляжью тройную уху, пироги с гречневой кашею и снетками, пироги с луком, грибами, капустою, рыбники, загибки, сочни, блины, кисели, саломат, заедки, печатные пряники, «киевское варенье»
– фрукты, сваренные в меду, морошку, винные ягоды, вяленые дыни, изюм и прочая и прочая? Все сорок перемен княжеского стола, весь трехчасовой пир, который ни передать, ни описать словами неможно?
Киприан был оглушен, потрясен, устрашен, взирая на все это снедное преизобилие и гадая, как ему быти с князем, устраивающим подобные пиры?
Слава Создателю, что за тем особым столом, где сидели лица духовные, было относительно тихо, хотя бояре то и дело подходили к нему с чарами поприветствовать нового владыку, и Киприан ответствовал, крестил, вздыхал, внимательно взглядывая на разгоряченных и разряженных русских вельмож, которые изобилием драгих порт, камок, бархатов и аксамитов, пожалуй, побивали даже и двор самого великого князя литовского Ольгерда.