– Погодь!
– Цего тамо, в Орде? – вопросил.
– Мамая скинули. Из Синей Орды хан пришел, Тохтамыш!
Старшой глядел на него задумчиво. Потом отступил посторонь на шаг, примолвил:
– Иди!
– Дело такое! – пояснил, оборотясь к своим. – Коли с Ордою кака новая замятня, тута вся Русь, и нашу Рязанщину не обойдут! Грех о том не подать вести!
– Иди, не тронем! – повторил, видя колебанья кметя. И уже когда тот, чуя освобождающую радость избавленья, припустил вниз по дороге, набавляя и набавляя шаг, крикнул издали:
– Эй, ратный! Передай князю Митрию, пущай бояр своих сам уберет из Переславля, целее будут! Все одно выгоним!
Гонец глянул. Они, все четверо, стояли наверху, на изломе дороги, темнея на просторе влажного серо-лилового клубящегося неба, и глядели ему вслед. Он кивнул и помахал им рукою. Потом, уже не оборачиваясь, устремил к спасительным кровлям яма и первое, что произнес повелительно, когда из дверей вышел ему встречу косматый, в курчавой бороде, хозяин:
– Коня! Гонец великого князя владимирского!
О бродягах, что едва не убили его на дороге, он не сказал ни слова.
Не стоило. Да ведь и отпустили же они его! По чести поступили мужики!
Выпил горячего сбитню, всел в седло, остро ощутив мгновенную слабость тела, но тут же и окоротил себя, мысленно прикрикнув на непослушливую плоть, с которой едва не расстался полчаса назад.
Конь стриг ушами, пробовал, заворачивая голову, цапнуть седока за колено и пришел в себя лишь после двух увесистых ударов плетью. «Доскакать бы только до Коломны! – думал он теперь. – В Коломне, почитай, дома уже…»
Кто считал этих мужиков, этих воинов, почасту пропадавших в путях, гибнущих в дорожных схватках и упрямо, жизни не щадя, достигающих цели.
Которые затем, передавши грамоту и выпарившись в бане, отъевшись и отоспавшись какие-нибудь один-два дня, снова были готовы скакать в ночь, сквозь ветер и тьму, с очередною княжеской грамотой, каковую вновь и опять потребно будет доставить, рискуя жизнью…
Так вот и попало в руки московским боярам не умедлившее послание Федора Кошки, и уже на другой день к вечеру, после скорой Думы государевой, собирали московиты дары и поминки новому князю ордынскому, которые должны были отвезти Тохтамышу вместе с грамотами киличеи великого князя Толбуга и Мокша.
Мамай был сокрушен! Следовало теперь только лишь задобрить нового хана да подтвердить прежние уряженья с Ордой. Ну и… И полки мочно теперь распускать по домам!
Так вот уже двадцать девятого октября, на память Анастасии Римлянки, в Орду устремились посланцы великого князя московского, задержавшиеся в ставке Тохтамыша до августа следующего года.
Даже Федору Кошке, успевшему явиться пред Тохтамышевы очи, показалось теперь, наконец, что победа Москвы над Мамаем упрочена. Литва устрашена, Новгород Великий усмирен, побежден и Олег Рязанский – вечная зазноба Дмитриева, и никакая иная беда не грозит днесь великому князю московскому.
И о том, с какой, вовсе нежданной, стороны придет гроза на земли Московского княжества, не ведал в эту пору никто.
– Што ты? Матерь зовет!
По неложному испугу холопки-мордвинки понял, что та не лукавит с ним.
Иван с трудом оторвался от девушки, его горячие вздрагивающие руки еще ощущали нежное тепло девичьих грудей, упругую гибкость стана, все то, что он только что тискал и мял, впиваясь губами в полуоткрытый влажный рот, готовясь уже унести, бросить ее, заголив, на сено, на ряднину ли в задней горнице… Толчками ходила кровь. Вырвавшаяся в испуге девушка стояла близ, взглядывая жалобно, растерянно и виновато, торопливыми пальцами оправляла сбитый плат, застегивала рубаху на груди. Иван стоял, глядя на нее, опоминаясь. Сам уже услышал, наконец, настойчивый голос матери.
– Бяжи! – шепнула девушка, любуя его тем же призывным жадным взглядом, что и допрежь. – Бяжи, ну! Вечером, коли… – Не договорила, утупила взор, вся залилась огненною краскою стыда.
Он кивнул, вновь привлек разом подавшееся к нему тело, сжал до боли, до того, что ойкнула тихонько, отпустил, отпихнул ли, скорее себя от нее, вывалился в дверь.
– Ванята-а-а! – звала мать.
Потный, с лихорадочным румянцем на щеках, вступил в горницу. Узрел непривычно строгий, остраненный материн взор. Утупил глаза в пол. (Ругать будет!) Но матерь начала говорить что-то о кормах, справе кониной, и только спустя время понял Иван, что мать посылает его во владычную волость добрать и свезти на Москву рождественский корм. По нынешним снедным расходам корм требовалось собрать зараньше обычного срока.
– А не дадут? – с запинкою выговорил он.
– Пото и посылаю тебя! Не отрок уже, муж! Воин! Меня, бабу, могут на сей раз не послушать, а тебя должны!
– Завтра? – вопросил с надеждою ошибиться.
– Сегодня, сейчас езжай! – строго отвергла мать.
По поджатым губам, по твердоте голоса внял: не уступит. Тело жаждало докончить то, что едва не произошло только что, и девушка ждала, звала его… Но воспротивить государыне матери? Такого позволить себе не мог и поднесь!
И проститься толком не сумел тоже. Мать все не отпускала его от себя.
Лишь с коня бросил взгляд, показал рукою: мол, скоро вернусь! И, приметив ее ответный, отчаянный, немой зов: «Не уезжай!» – едва не пал с коня, едва не потерял стремя, голову повело от скованной жажды обладания. Спасаясь от себя самого, погнал в опор и лишь дорогою, проскочивши пять деревень, додумал, как стало бы ему обмануть матерь… Да не ворочаться теперь-то уже назад! Он ехал и плакал. Слезы, самим поначалу не замеченные, падали на гриву коня. Плакал горько. Душа, в глубине где-то, знала, вещала, что видит ее в последний раз…