Святая Русь - Страница 124


К оглавлению

124

– Не побегите тамо, мужики! Нас, баб, на татарский разор не бросьте!

– с суровою усмешкой произносит дебелая супруга, усаживается супротив, расставив полные колени, натянувши тафтяной подол, – грудастая, тяжелая.

Внимательно облюбовала глазом хозяина: воин!

– Бронь-то каку берешь? Бежать надумаете, дак полегше какую нать!

– Эвон силы-то, что черна ворона! – возражает супруг, не обижаясь поддевкой матерой супружницы. Раздумчиво говорит:

– На Воже выстояли, против Бегича самого! И воеводы нынче добрые. Должны выстоять. Должны! – повторил в голос как о решенном допрежь. Хитро оглядел жену, домолвил:

– Воротим с прибытком, верблюда тебе приведу, хотя поглядишь на зверя того!

– Ну ты, верблюда… Я ево, поди, и забоюсь! Бают, плюет он, твой верблюд! Парчи привези! Персицкой, шелковой, на саян! Да рабу, девку-татарку, не худо. Верные они, узорочья какого у госпожи николи не украдут!

Любуя, оглядела мужа. В его-то годы, а все еще хорош! И седины к лицу. Воин! Верхом, в шеломе, в броне с зерцалом и налокотниками – никому не уступит!

И ни разу не шевельнулось в душе, что отправляет мужа на смерть.

Глава 20

Мать только что вернулась с объезда митрополичьих волостей. Бросать ту службу мужеву не хотела, с одного Острового ни годной ратной справы, ни приличного зажитка для будущей семьи Ивановой было не собрать, а женить сына да и внуков понянчить Наталья намерила твердо. Но перед нынешним походом всякий разговор о женитьбе Иван решительно отверг. «Хватит Семена!» – не сдержавшись, отмолвил матери и только по измененному, жалко-омертвевшему Натальиному лицу понял, как огорчил матерь. Той беды – гибели единого оставшегося сына, – той беды не вынесла бы Наталья и сама от себя вечно отодвигала эту боязнь. А сын так грубо напомнил! А ежели и взаболь? Ушла в заднюю, и уже глухие, тщетно сдерживаемые рыдания рвались из груди, когда Иван, неслышно подойдя сзади, взял ее за плечи:

– Прости, мамо!

Сильные руки сына, горячая грудь… Неужели и его могут там саблями?

Он что-то говорит, успокаивает, гладит ее по плечам, начинает баять об Островом (то хозяйство нынче на нем): хлеб уже собран, и скоро повезут на Москву осенний корм. А Гаврилу он уже захватил с собою, двоима и пойдут!

Мать кивает, мало что понимая в сбивчивой речи сына.

Сейчас по тысячам теремов, изб, повалуш, горниц идут прощания, проводы, пьют последние чары, дают и получают последние наказы. Московская земля, столь долго и искусно оберегаемая от большой войны, возмужала, выросла и ныне рвется к бою. И уже где там – в позабытой дали времен – дела полуторастолетней давности, несогласья князей, бегство и плен, пожары городов – земля нынче готова к отпору, и медленно бредущая по степи Орда узрит русичей, вышедших встречу врагу, узрит воинов, а не разбегающихся по чащобам, как некогда, испуганных мужиков. Что-то изменилось, переломилось, вызрело, процвело во Владимирской земле и теперь властно гонит своих сыновей на подвиг.

Дожинают, домолачивают хлеб, а движение уже началось, уже ручейками потекли вдоль желтых платов убранного жнитва конные воины, пока еще не сливаясь в реки но уже и приметно густея с приближением к Москве.

И тут, в этом посадском доме в Занеглименье, тоже идет прощание.

Сестра Любава прибежала проводить брата, и сейчас сидят они втроем, маленькою семьей, вернее, с останком семьи. Тень Никиты, уже изрядно подернутая дымкою времени, еще витает над этим домом. (В Иване чего-то недостает. Огня? Настырности Никитиной? И что еще проявится в нем, когда ежели… Господи, не попусти!) Любава сидит пригорбясь, уронив руки в колени тафтяного саяна своего.

– Не обижает свекровь? – возможно бодрее прошает Иван.

Сестра отмотнула головою, словно муху отогнала, и молчит. И мать временем примакивает концом платка редкие слезинки.

«Да не плачьте вы, не хороните меня прежде времени!» – хочется крикнуть Ивану. Но после прежней грубости своей и материных слез не решается остудить их в этот последний вечер (заутра выступать!). И он молчит тоже. «Тихий ангел пролетел», – скажут про такое в последующие времена. Наконец мать молча подходит к божнице и становится на молитву.

Опускаются на колени все трое. Сейчас как нельзя более уместны древние святые слова. И потом молчаливый ужин. И мать, скрепясь и осуровев лицом, будет спрашивать (при Гавриле, которого пригласили к господскому столу, недостойны слезы и вздохи) о справе, о сряде, о припасах, о том, добро ли кован конь, о всем, о чем Иван подумал и что изготовил уже загодя, задолго до нынешнего вечера… И будет ночь. Короткая, в полудреме, и лишь под утро он заснет, и мать будет его побуживать, приговаривая: «Пора, Ванюшенька, пора!» И он наконец разомкнет вежды, вскочит, на ходу натягивая сряду, слыша, как по всей Москве и Замоскворечью вызванивают колокола.

Так, под высокий колокольный звон, и прощались уже во дворе, – и Любава вдруг, ослабнув и ослепнув в потоке хлынувших слез, кидается ему на шею. «Ванята! – кричит, мокро целует его. – Ванята!» Шепчет: «Не погибни, слышишь, не погибни тамо, стойно Семену! Обещай!» И он отводит, отрывает ее руки, успокаивает как может… А уже пора, и Гаврило ждет. Иван кланяет матери, и та строго, троекратно напоследях целует сына. Иван взмывает в седло. Выезжая со двора, еще оглядывается и машет рукой. А за ним тарахтит ведомая Гаврилой телега с припасами и ратною срядой. На улице они сливаются уже неотличимо в череду возов, в толпу комонных ратников, и две далекие женские фигурки быстро теряют их из виду.

124